Неточные совпадения
Деревня,
где скучал Евгений,
Была прелестный уголок;
Там друг невинных наслаждений
Благословить бы небо мог.
Господский дом уединенный,
Горой от ветров огражденный,
Стоял над речкою. Вдали
Пред
ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые,
Мелькали сёлы; здесь и там
Стада бродили по лугам,
И сени расширял густые
Огромный, запущенный сад,
Приют задумчивых дриад.
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел.
Ответа нет.
Он вновь посланье:
Второму, третьему письму
Ответа нет. В одно собранье
Он едет; лишь вошел…
емуОна навстречу. Как сурова!
Его не видят, с
ним ни слова;
У! как теперь окружена
Крещенским холодом она!
Как удержать негодованье
Уста упрямые хотят!
Вперил Онегин зоркий взгляд:
Где,
где смятенье, состраданье?
Где пятна слез?..
Их нет,
их нет!
На сем лице лишь гнева след…
И так
они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый
он приял венец.
Он умер в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он был простой и добрый барин,
И там,
где прах
его лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.
Одессу звучными стихами
Наш друг Туманский описал,
Но
он пристрастными глазами
В то время на нее взирал.
Приехав,
он прямым поэтом
Пошел бродить с своим лорнетом
Один над морем — и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело в том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви в знойный день
Давать насильственную тень.
Еще бокалов жажда просит
Залить горячий жир котлет,
Но звон брегета
им доносит,
Что новый начался балет.
Театра злой законодатель,
Непостоянный обожатель
Очаровательных актрис,
Почетный гражданин кулис,
Онегин полетел к театру,
Где каждый, вольностью дыша,
Готов охлопать entrechat,
Обшикать Федру, Клеопатру,
Моину вызвать (для того,
Чтоб только слышали
его).
Но, получив посланье Тани,
Онегин живо тронут был:
Язык девических мечтаний
В
нем думы роем возмутил;
И вспомнил
он Татьяны милой
И бледный цвет, и вид унылый;
И в сладостный, безгрешный сон
Душою погрузился
он.
Быть может, чувствий пыл старинный
Им на минуту овладел;
Но обмануть
он не хотел
Доверчивость души невинной.
Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с
ним.
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! —
«Кто б мог подумать? Как давно!
Надолго ль? Милая! Кузина!
Садись — как это мудрено!
Ей-богу, сцена из романа…» —
«А это дочь моя, Татьяна». —
«Ах, Таня! подойди ко мне —
Как будто брежу я во сне…
Кузина, помнишь Грандисона?»
«Как, Грандисон?.. а, Грандисон!
Да, помню, помню.
Где же
он?» —
«В Москве, живет у Симеона;
Меня в сочельник навестил;
Недавно сына
он женил.
Ужель та самая Татьяна,
Которой
он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой
он хранит
Письмо,
где сердце говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой
онПренебрегал в смиренной доле,
Ужели с
ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил
он свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день,
И начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия
ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
Друзья мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял!
Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!
Стал вновь читать
он без разбора.
Прочел
он Гиббона, Руссо,
Манзони, Гердера, Шамфора,
Madame de Staёl, Биша, Тиссо,
Прочел скептического Беля,
Прочел творенья Фонтенеля,
Прочел из наших кой-кого,
Не отвергая ничего:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня бранят,
А
где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
Е sempre bene, господа.
Опершись на плотину, Ленский
Давно нетерпеливо ждал;
Меж тем, механик деревенский,
Зарецкий жернов осуждал.
Идет Онегин с извиненьем.
«Но
где же, — молвил с изумленьем
Зарецкий, —
где ваш секундант?»
В дуэлях классик и педант,
Любил методу
он из чувства,
И человека растянуть
Он позволял — не как-нибудь,
Но в строгих правилах искусства,
По всем преданьям старины
(Что похвалить мы в
нем должны).
— Я тут еще беды не вижу.
«Да скука, вот беда, мой друг».
— Я модный свет ваш ненавижу;
Милее мне домашний круг,
Где я могу… — «Опять эклога!
Да полно, милый, ради Бога.
Ну что ж? ты едешь: очень жаль.
Ах, слушай, Ленский; да нельзя ль
Увидеть мне Филлиду эту,
Предмет и мыслей, и пера,
И слез, и рифм et cetera?..
Представь меня». — «Ты шутишь». — «Нету».
— Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас
Они с охотой примут нас.
Когда ж и
где, в какой пустыне,
Безумец,
их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки!
где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас я забывал
И жажду славы и похвал,
И край отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет,
Как на лугах ваш легкий след.
«Увидеть барский дом нельзя ли?» —
Спросила Таня. Поскорей
К Анисье дети побежали
У ней ключи взять от сеней;
Анисья тотчас к ней явилась,
И дверь пред
ними отворилась,
И Таня входит в дом пустой,
Где жил недавно наш герой.
Она глядит: забытый в зале
Кий на бильярде отдыхал,
На смятом канапе лежал
Манежный хлыстик. Таня дале;
Старушка ей: «А вот камин;
Здесь барин сиживал один.
Как
он, она была одета
Всегда по моде и к лицу;
Но, не спросясь ее совета,
Девицу повезли к венцу.
И, чтоб ее рассеять горе,
Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню,
где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
— Бесчестнейшее дело! И, к стыду, замешались первые чиновники города, сам губернатор.
Он не должен быть там,
где воры и бездельники! — сказал князь с жаром.
— Вот
он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел
их в комнату присутствия,
где стояли одни только широкие кресла и в
них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Потом, что
они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах,
где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой
их дружбе, пожаловал
их генералами, и далее, наконец, бог знает что такое, чего уже
он и сам никак не мог разобрать.
Немного спустя принесли к
нему, точно, приглашенье на бал к губернатору, — дело весьма обыкновенное в губернских городах:
где губернатор, там и бал, иначе никак не будет надлежащей любви и уважения со стороны дворянства.
Узнавши,
где караулилась схваченная женщина,
он явился прямо и вошел таким молодцом и начальником, что часовой сделал
ему честь и вытянулся в струнку.
И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом,
они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга:
где выход,
где дорога?
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что
он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая
ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
По этой причине
он всякий раз, когда Петрушка приходил раздевать
его и скидавать сапоги, клал себе в нос гвоздичку, и во многих случаях нервы у
него были щекотливые, как у девушки; и потому тяжело
ему было очутиться вновь в тех рядах,
где все отзывалось пенником и неприличьем в поступках.
Подошедши к бюро,
он переглядел
их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков,
где, верно,
им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника
его деревни, не погребут
его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося
ему в родню.
Тут начал
он зевать и приказал отвести себя в свой нумер,
где, прилегши, заснул два часа.
Но в продолжение того, как
он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню
его, и перед
ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела
ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Частями стал выказываться господский дом и наконец глянул весь в том месте,
где цепь изб прервалась и наместо
их остался пустырем огород или капустник, обнесенный низкою, местами изломанною городьбою.
Не дали даже
ему распорядиться взять с собой необходимые вещи, взять шкатулку,
где были деньги.
То направлял
он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги,
где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на ту или другую сторону.
Потом показались трубки — деревянные, глиняные, пенковые, обкуренные и необкуренные, обтянутые замшею и необтянутые, чубук с янтарным мундштуком, недавно выигранный, кисет, вышитый какою-то графинею, где-то на почтовой станции влюбившеюся в
него по уши, у которой ручки, по словам
его, были самой субдительной сюперфлю, [Суперфлю — (от фр. superflu) — рохля, кисляй.
Через недели две после этого разговора был
он уже в окрестности мест,
где пронеслось
его детство.
Странное дело! оттого ли, что честолюбие уже так сильно было в
них возбуждено; оттого ли, что в самых глазах необыкновенного наставника было что-то говорящее юноше: вперед! — это слово, производящее такие чудеса над русским человеком, — то ли, другое ли, но юноша с самого начала искал только трудностей, алча действовать только там,
где трудно,
где нужно было показать бóльшую силу души.
Несмотря, однако ж, на такую размолвку, гость и хозяин поужинали вместе, хотя на этот раз не стояло на столе никаких вин с затейливыми именами. Торчала одна только бутылка с каким-то кипрским, которое было то, что называют кислятина во всех отношениях. После ужина Ноздрев сказал Чичикову, отведя
его в боковую комнату,
где была приготовлена для
него постель...
Хотя, конечно,
они лица не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на
них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют
их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец.
Таким образом, уже на прокурорских дрожках доехал
он к себе в гостиницу,
где долго еще у
него вертелся на языке всякий вздор: белокурая невеста с румянцем и ямочкой на правой щеке, херсонские деревни, капиталы.
— А <про> Чичикова я вам расскажу вещи неслыханные. Делает
он такие дела… Знаете ли, Афанасий Васильевич, что завещание ведь ложное? Отыскалось настоящее,
где все имение принадлежит воспитанницам.
Толковал и говорил и с приказчиком, и с мужиком, и мельником — и что, и как, и каковых урожаев можно ожидать, и на какой лад идет у
них запашка, и по сколько хлеба продается, и что выбирают весной и осенью за умол муки, и как зовут каждого мужика, и кто с кем в родстве, и
где купил корову, и чем кормит свинью — словом, все.
Сам же
он во всю жизнь свою не ходил по другой улице, кроме той, которая вела к месту
его службы,
где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли
он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Нужно разве, чтобы
они вечно были перед глазами Чичикова и чтоб
он держал
их в ежовых рукавицах, гонял бы
их за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на другого, а чтобы сам таки лично,
где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника».
Из буфета ли
он вырвался или из небольшой зеленой гостиной,
где производилась игра посильнее, чем в обыкновенный вист, своей ли волею или вытолкали
его, только
он явился веселый, радостный, ухвативши под руку прокурора, которого, вероятно, уже таскал несколько времени, потому что бедный прокурор поворачивал на все стороны свои густые брови, как бы придумывая средство выбраться из этого дружеского подручного путешествия.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора
ему уже казалось, что где-то и когда-то
он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился
ему скучным разумный возраст человека.
Засим это странное явление, этот съежившийся старичишка проводил
его со двора, после чего велел ворота тот же час запереть, потом обошел кладовые, с тем чтобы осмотреть, на своих ли местах сторожа, которые стояли на всех углах, колотя деревянными лопатками в пустой бочонок, наместо чугунной доски; после того заглянул в кухню,
где под видом того чтобы попробовать, хорошо ли едят люди, наелся препорядочно щей с кашею и, выбранивши всех до последнего за воровство и дурное поведение, возвратился в свою комнату.
Они вступили на двор,
где был старинный господский дом под высокой крышей.
Дело ходило по судам и поступило наконец в палату,
где было сначала наедине рассуждено в таком смысле: так как неизвестно, кто из крестьян именно участвовал, а всех
их много, Дробяжкин же человек мертвый, стало быть,
ему немного в том проку, если бы даже
он и выиграл дело, а мужики были еще живы, стало быть, для
них весьма важно решение в
их пользу; то вследствие того решено было так: что заседатель Дробяжкин был сам причиною, оказывая несправедливые притеснения мужикам Вшивой-спеси и Задирайлова-тож, а умер-де
он, возвращаясь в санях, от апоплексического удара.
Таким образом одевшись, покатился
он в собственном экипаже по бесконечно широким улицам, озаренным тощим освещением из кое-где мелькавших окон.
Когда взошел
он в светлый зал,
где повсюду за письменными лакированными столами сидели пишущие господа, шумя перьями и наклоня голову набок, и когда посадили
его самого, предложа
ему тут же переписать какую-то бумагу, — необыкновенно странное чувство
его проникнуло.
Кроме страсти к чтению,
он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие
его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было
ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди.
— Накаливай, накаливай
его! пришпандорь кнутом вон того, того, солового, что
он корячится, как корамора!» [Корамора — большой, длинный, вялый комар; иногда залетает в комнату и торчит где-нибудь одиночкой на стене.